И тут, только в это мгновение, я осознал, что тот, другой, — умер; это слово «умер», что оно значит, — я понял только в это мгновение.
И оторопь, и изумление овладели мною при мысли об этой игре случая, по воле которого я оказался здесь, как раз сегодня и в этот час, когда рок свершился. Нет! Это не была игра случая, так было мне суждено, ибо существуют непреложные законы, которым мы подчинены.
И теперь, когда это случилось, я собирался уйти, ускользнуть?
…Я не мог понять, как могла такая мысль прийти мне на ум. А наверху сидит Дина, сидит в тёмной комнате и ждёт.
— Это ты, Готфрид? Ты так долго не возвращался…
— Я встал, дорогая, чтобы открыть дверь. Ты ведь этого хотела. Теперь я снова с тобою…
В павильоне был ещё свет. Я стоял, притаившись за каштановым деревом, и ждал.
Дверь открылась, и я услышал голоса. Феликс вышел с фонарём в руке и медленно направился к дому.
За ним как тени шли две фигуры: Дина и доктор Горский.
Она меня не видела.
— Дина, — сказал я тихо, когда она проходила мимо меня так близко, что почти коснулась меня рукою.
Она остановилась и ухватила за руку доктора Горского.
— Дина, — повторил я.
Тогда она выпустила руку доктора и шагнула в мою сторону.
Фонарь скользнул вверх по ступеням и исчез в дверях виллы. Одно мгновение я видел в его лучах фигуру Дины, одно мгновение деревья, кусты и гирлянды плюща отбрасывали тени — потом сад опять погрузился в глубокий мрак.
— Вы ещё здесь? — услышал я голос Дины. — Что нужно вам здесь ещё?
Что-то скользнуло по моему лбу, словно прикосновение лёгкой, тёплой руки. Я поднял руку ко лбу — это был только блеклый лист каштана, слетавший с вершины дерева на землю.
— Я искал своего Замора, —ответил я и хотел этим сказать, что думал о прошедших временах.
Долгое молчание.
— Если в вас есть искра человечности, — раздался наконец тихий и робкий голос Дины, —уходите отсюда, уходите сейчас.
Я стоял и смотрел ей вслед, несколько минут в ушах у меня звучал только любимый голос, и она уже давно исчезла, когда до моего сознания дошли наконец её слова.
В первое мгновение я чувствовал беспомощность и был бесконечно ошеломлён, но потом во мне проснулся сильный гнев, я в крайнем ожесточении восстал против смысла её слов, я понял, как они оскорбительны. Теперь уйти! Теперь ведь я не мог уйти. Жар, и озноб, и усталость исчезли… «Я их потребую к ответу, — бушевало во мне, — они должны мне представить объяснения, Феликс, доктор Горский, я настаиваю на этом. Я ведь ей ничего не сделал, Бог ты мой, что же я сделал ей?..»
Разумеется, произошло несчастье, огромное несчастье, и его, пожалуй, можно было предотвратить! Но ведь я не виноват в этом несчастье, не я же в нем виноват! Его не
следовало оставлять одного, ни одной минуты не должен был он оставаться один; каким образом вообще у него револьвер? А теперь ещё, чего доброго, на меня хотят взвалить вину? Я понимаю, что в такое мгновение люди могут быть несправедливы и не взвешивают своих слов. Но именно поэтому я должен остаться, я вправе потребовать объяснений, я должен…
Вдруг меня осенила мысль, совершенно естественная мысль, в свете которой моё волнение показалось мне смешным. Несомненно, это недоразумение. Это может быть, конечно же, только недоразумением. Я неправильно понял слова Дины, смысл их был совсем не тот. Она хотела просто сказать, чтобы я шёл домой, потому что больше здесь ничем не могу помочь. Это ясно. Совершенно ясно. Никто и не думал возлагать на меня вину. Надо мною просто подшутили мои раздражённые нервы. Доктор Горский был при этом и слышал её слова. Я решил подождать его, он должен был мне подтвердить, что все это было простым недоразумением.
«Долго это ведь не может длиться, — говорил я себе, —долго мне ждать не придётся. Феликс и доктор Горский должны скоро вернуться, нельзя же бедного Ойгена… Не оставят же они его одного на всю ночь лежащим на полу»,
Я тихо подошёл к окну, подкрался как вор и заглянул в комнату. Он все ещё лежал на полу, но его покрыли платком, шотландским пледом. Я видел его как-то в «Макбете», об этом я вспомнил невольно, и тотчас же в ушах у меня раздались слова леди Макбет: «Всех аравийских ароматов мало…»
И тут я опять почувствовал озноб и усталость, холодный пот и жар, но подавил в себе эти ощущения.
«Вздор! — сказал я себе. — Эти страхи, право же, совершенно тут неуместны». Я решительно открыл дверь и вошёл, но эта решительность сразу же уступила место опасливой робости, потому что я впервые оказался наедине с мертвецом.
Вот он лежал, закрытый пледом, видна была только его правая рука. В ней уже не было револьвера, кто-то взял его и положил на столик, стоявший посередине комнаты. Я подошёл, чтобы рассмотреть оружие, и заметил в этот миг, что я в комнате не один.
Инженер стоял за письменным столом у стены, склонившись над чем-то, чего я не видел. Казалось, он погружён в созерцание узора обоев, так внимательно он присматривался к ним. Заслышав мои шаги, он обернулся.
— Это вы, барон? Какой у вас вид! Вас очень потрясло это событие, не правда ли?
Он стоял передо мною, широко расставив ноги, руки засунув в карманы, с папиросой в зубах… В комнате, где лежит покойник, с папиросой в зубах… Воплощённая нечуткость — таким он стоял передо мною.
— Вы в первый раз стоите перед трупом? Не так ли? Вы счастливчик, барон! Эх вы, офицеры мирного времени!.. Я это сразу понял: вы ступаете так осторожно. Можете шагать твёрже, тут вы никого не разбудите.
Я молчал. Он бросил папиросу очень уверенным жестом в пепельницу, стоявшую в нескольких шагах от него на письменном столе, и сейчас же закурил другую.