— Нет.
— Странно, что это не бросается вам в глаза. Ну так вот: каждая из жертв убийцы подпадала под влияние его чрезвычайно сильного внушения. Судя по всему, морской офицер поддался этому внушению в первый же день. Зато с Ойгеном Бишофом убийце пришлось провозиться три дня, прежде чем он ему навязал свою волю. Чем это объясняется, можете ли вы мне на это ответить? Актёры ведь, вообще говоря, народ весьма впечатлительный, со стороны же морского офицера следовало бы, казалось, ждать гораздо более сильного сопротивления. Я думал об этом и нашёл только одно удовлетворительное объяснение: убийца говорит на языке, которым морской офицер владел в совершенстве, но на котором Ойген Бишоф мог изъясняться только с большим трудом. Следовательно, он итальянец, ибо итальянский — единственный из иностранных языков, который был немного знаком Ойгену Бишофу… Вы, может быть, правы, барон, это только гипотеза, и к тому же очень смелая, я согласен с этим…
— Возможно, что вы окажетесь правы, — сказал я, так как вспомнил, что Ойген Бишоф действительно имел пристрастие к Италии и ко всему итальянскому, — Ваша аргументация кажется мне вполне логичной. Вы меня почти убедили.
Инженер усмехнулся. Лицо его выражало скромное удовлетворение. Мои слова явно его обрадовали.
— Признаюсь, мне бы это никогда не пришло в голову, — продолжал я. — Честь и слава вашей проницательности. Теперь я не сомневаюсь: вам удастся раньше, чем мне, установить, кто была моя вчерашняя собеседница.
Его лоб покрылся морщинами, усмешка исчезла у него с лица.
— Для этого, боюсь я, не понадобится слишком много остроумия, — сказал он медленно. Он поднял руки и снова их уронил, и в жесте этом сквозило отчаяние, причины которого я не понял.
Он погрузился в молчание. Уйдя и свои мысли, вынул папиросу из своего серебряною портсигара, держал её в пальцах и забыл закурить.
— Видите ли, барон, — сказал он после паузы, — когда я тут сидел и вас поджидал, то у меня… Мне будет нелегко объяснить эту ассоциацию идей… Когда я тут сидел… Разумеется, мысли мои сосредоточены были на этой даме у телефона и её действительно странных словах о Страшном суде, и вдруг, я не знаю отчего, вдруг я увидел пятьсот мертвецов на реке Мунхо.
Он смотрел совершенно бессмысленным взглядом на свою папиросу.
— То есть я не видел их, — продолжал он. — Я только пытался представить себе, что-то заставляло меня неустанно думать о том, как бы это было, если бы они стояли передо мною, один подле другого, пятьсот жёлтых искажённых лиц, и на каждом из них — отчаяние, и ожидание смерти, и укор…
Он чиркнул спичкой, но она сломалась у него в пальцах.
— Это, конечно, ребячество, вы правы, — сказал он, помолчав. — Это призрак, что значит он для современного человека? Страшный суд, пустой звук былых времён! Судилище Бога — будит ли в вас это слово какие-нибудь ощущения? Конечно, предки ваши, вероятно, падали на колени, обезумев от страха, и шептали молитвы, когда с алтаря доносились слова о Dies irae. Бароны фон Пош, — он вдруг заговорил лёгким тоном светской болтовни, как будто предмет беседы, хоть и не вовсе лишён был интереса, все же не имел, в сущности, значения, — бароны фон Пош происходят, не правда ли, из очень католической местности, из Пфальц-Нойбурга, не так ли? Вы удивлены, что я так обстоятельно знаком с происхождением вашей семьи, я это вижу по вашему лицу. Не думайте, что я вообще интересуюсь генеалогией баронских фамилий. Просто хочется знать, с кем имеешь дело, и я велел себе подать Готский альманах сегодня ночью, в клубе… О чем я говорил? Да… Страха я, разумеется, не испытывал, вздор, но все-таки это было очень своеобразное чувство… Коньяк — превосходное средство отделываться от тягостных представлений.
Папироса дымилась. Он откинулся на спинку кресла и пускал в воздух сизые кольца. Я следил за ними, и в голове у меня роились разные мысли. Внезапно я нашёл ключ к странному характеру инженера. Этот белокурый широкоплечий великан, этот крепкий и энергичный человек был уязвим в одном месте. Во второй раз на протяжении неполных суток говорил он со мною об этом давнем своём переживании. Он не был пьяницей, алкоголь был для него только временным прибежищем в отчаянной борьбе, которую ему приходилось вести. Жгучее сознание вины, не желавшее зарубцеваться, преследовало его в течение ряда лет и не давало ему покоя.
Воспоминание могло свалить его с ног одним дуновением.
Часы на плите камина пробили одиннадцать. Инженер поднялся и стал прощаться.
— Итак, решено, не правда ли? Вы откладываете свой отъезд, — сказал он, протягивая мне руку.
— Почему же, господин Сольгруб? — сказал я в досаде, потому что такого слова ему не давал. — Мои намерения нисколько не изменились. Я уезжаю ещё сегодня.
С ним сделался приступ ярости, лишивший его всякого самообладания.
— Вот как! — взревел он. — Ваши намерения… Черт побери, да разве у меня время краденое? Два часа бьюсь я над тем, чтобы вас образумить, и…
Я поднял глаза и посмотрел ему в лицо. Он сразу понял, что тон его непозволителен.
— Простите, — сказал он. — Я в самом деле глуп. Собственно говоря, вся эта история ничуть меня не касается.
Я проводил его до дверей. На пороге он ещё раз повернулся и ударил себя рукою по лбу.
— Так и есть! Главное-то я почти забыл сказать, — воскликнул он. — Послушайте, барон, я был сегодня утром у Дины. Возможно, что я ошибаюсь, но у меня было такое впечатление, будто ей очень важно с вами переговорить,
Весть эта поразила меня как удар обухом по голове. В первый миг я стоял ошеломлённый и не был в состоянии что бы то ни было сообразить. Потом, в следующую секунду, мне пришлось выдержать дикую борьбу с самим собою. Я хотел подойти к нему, схватить его за плечи… Он был у Дины, он видел её, говорил с нею! Я испытывал безумное желание все узнать, хорошее и дурное, спросить его, назвала ли она моё имя, какое было у неё при этом выражение лица… Таково было моё первое побуждение, но я подавил его в себе, я сохранил полное спокойствие и не отдался в его руки.