Мастер Страшного суда - Страница 2


К оглавлению

2

Быть может, это грешные души? Быть может, изложив на бумаге то, что меня угнетало, я отделался от гнёта навсегда? Повесть моя лежит передо мною в виде кипы разрозненных листов; я поставил крест на ней. Какое мне отныне дело до неё? Я отодвигаю её в сторону, словно её кто-то другой пережил и сочинил, кто-то другой написал, не я.

Но ещё другое соображение побудило меня записать все то, что я хотел забыть, но забыть не могу.

Сольгруб за несколько мгновений до своей смерти уничтожил один исписанный лист пергамента. Он это сделал, чтобы отныне никто не мог подпасть под то же странное обольщение. Но можно ли быть уверенным, что этот пергамент был единственным в своём роде экземпляром? Разве нельзя допустить, что в каком-нибудь забытом уголке мира лежит второе сообщение флорентийского органиста — выцветшее, запылённое, истлевшее, объеденное крысами, похороненное под хламом старьёвщика или притаившееся за фолиантами старой библиотеки или между коврами и коранами на чердаке лавки, где-нибудь в Эрцинджане, Диарбекире или Джайпуре, — что оно там лежит настороже, готовое к воскресению и жаждущее новых жертв?

Все мы — неудавшиеся произведения Великого Творца. Мы носим в себе страшного врага и этого не подозреваем. Он не шевелится в нас, он спит, лежит как мёртвый. Горе тому, в ком он оживает. Да не узрит отныне ни один смертный пурпурной краски трубного гласа, которую увидел я! Да, пусть Бог мне будет защитой — я её видел…

И поэтому рассказал я здесь мою повесть.

Я знаю, у неё, в том виде, в каком она теперь лежит передо мною, эта кипа исписанной бумаги, — у неё, в сущности, нет начал. Как она началась? Я сидел дома, за письменным столом, с пенковой трубкой в зубах и перелистывал книгу. В это время пришёл доктор Горский.

Доктор Эдуард фон Горский при жизни был мало известен вне узкого круга специалистов. Только смертью заслужил он себе мировую славу. Он умер в Боснии от заразной болезни, которую избрал предметом своих специальных исследований.

Он как живой стоит передо мною, плохо выбритый, очень неряшливо одетый, с косо повязанным галстуком. Указательным и большим пальцами он зажал себе нос.

— Опять ваша проклятая трубка! — расшумелся он.-Неужели вы не можете жить без неё? Какой ужасный дым! Он чувствуется даже на улице.

— Это запах заграничных вокзалов, он мне нравится, — ответил я, вставая, чтобы с ним поздороваться.

— Черт бы его побрал! — проворчал он. — Где ваша скрипка? Вы будете играть у Ойгена Бишофа, мне поручено вас привезти.

Я взглянул на него в изумлении.

— Разве вы не читали сегодня газеты? — спросил я.

— Ах, вы об этом уже знаете тоже? — воскликнул он. — По-видимому, всему свету известно то, о чем только сам Ойген Бишоф не имеет никакого представления. Да, история скверная. Насколько я понимаю, её хотят скрыть от него. Как раз теперь у него происходят неприятности

с дирекцией, и, по крайней мере, покуда они не уладились, надо об этом молчать. Посмотрели бы вы, как ведёт себя Дина: точно ангел-хранитель бережёт она его. Едем со мною, барон! Ему, по-моему, будет сегодня полезно всякое развлечение и отвлечение.

Мне очень хотелось повидать Дину. Но я был осторожён. Я сделал вид будто мне нужно ещё предварительно подумать.

— Немного помузицируем, —убеждал меня доктор Горский. — Я захватил с собой виолончель, она в фиакре. Сыграем фортепианное трио Брамса, если хотите.

И он стал насвистывать про себя, чтобы меня соблазнить, первые такты H-dur-ного скерцо.

Глава II

Комната, где мы играли, расположена была в первом этаже виллы, и её окна выходили в сад. Поднимая глаза от нот, я видел выкрашенную в зеленую краску дверь павильона, где Ойген Бишоф обычно запирался, когда ему присылали новую роль; там он её разучивал и в иные дни часами оттуда не выходил. До позднего вечера мелькал тогда за освещёнными окнами его силуэт и делал странные телодвижения, какие ему предписывала роль.

Песчаные дорожки сада были ярко освещены солнцем. Между грядками фуксий и георгин сидел на корточках глухой старик-садовник и срезал траву однообразным, утомлявшим моё зрение движением правой руки. В соседнем саду шумели дети, пуская лодочки по воде и змеев по воздуху, а сидевшая на скамье в лучах предвечернего солнца пожилая дама бросала из сумочки хлебные крошки воробьям. Вдали на лугу медленно двигались по направлению к лесу гуляющие с яркими зонтиками и детскими колясками.

Мы начали музицировать в пятом часу дня, проиграли две скрипичные сонаты Бетховена и трио Шуберта. После чая приступили, наконец, к трио H-dur. Я люблю это трио, особенно первую часть, полную торжественного ликования, и поэтому пришёл в раздражение, когда в дверь постучали, едва лишь мы начали играть. Ойген Бишоф своим звучным голосом громко произнёс: «Войдите!» — и в комнату просунулся молодой человек, лицо которого мне сразу показалось знакомым, я только не мог вспомнить, где и при каких обстоятельствах уже видел его. Он закрыл не без шума дверь, хотя, по-видимому, очень старался нам не помешать. Это был рослый, плечистый блондин с почти четырехугольной головой, с первого же взгляда он мне не понравился, отдалённо напоминая кашалота.

Дина вскользь подняла на него глаза от клавиш, кивнула ему, к моему удовольствию, довольно небрежно, головой и продолжала играть, между тем как её муж бесшумно поднялся с дивана, чтобы поздороваться с запоздавшим гостем. Поверх моего пюпитра я видел, как они оба беседуют, а затем кашалот вопросительно и с заметным удивлением указал на меня движением головы: «Кто это? Откуда он взялся?» — и я пришёл к заключению, что он, по-видимому, интимный друг дома, если позволяет себе такие вольности.

2