Когда мы доиграли первую часть трио, Ойген Бишоф познакомил нас.
— Инженер Вольдемар Сольгруб, товарищ моего зятя, — барон фон Пош, любезно заменивший Феликса.
Феликс, младший брат Дины, услышал, что его упомянули, и помахал своей левой рукой в белой повязке. Он обжёг в лаборатории руку и не мог поэтому играть на скрипке, а чтобы не сидеть без дела, перелистывал Дине ноты.
Затем показался доктор Горский из-за своей виолончели, приветливо усмехающийся гном, но инженер только мимоходом пожал ему руку и уже в следующий миг стоял перед Диной Бишоф. И между тем как он склонился над её рукой-он держал её в своей руке гораздо дольше, чем это требовалось, и на это было положительно тягостно смотреть, — между тем как он стоял, склонившись над её рукой, и что-то ей настойчиво говорил, я заметил, что он совсем не так молод, каким показался мне вначале. Его белокурые коротко остриженные волосы слегка серебрились на висках, и было ему, вероятно, лет под сорок, хотя он держался как двадцатилетний юноша.
Наконец он решился выпустить руку Дины и подошёл ко мне.
— Кажется, мы с вами знакомы, господин виртуоз.
— Меня зовут барон фон Пош, — сказал я очень спокойно и очень вежливо.
Кашалот понял намёк и извинился, сказав, что не расслышал, как это водится, моей фамилии, когда нас познакомили. У него была странная манера речи — он как-то выталкивал слова изо рта и живо напомнил мне этим своего двойника, выпускающего водяную струю из ноздри.
— Но ведь вы меня помните, надеюсь? — спросил он.
— Нет, очень сожалею.
— Если не ошибаюсь, мы пять недель тому назад…
— Мне кажется, вы ошибаетесь, —сказал я, —пять недель тому назад я путешествовал…
— Совершенно верно, вы путешествовали по Норвегии. И мы на пути из Христианин в Берген четыре часа сидели друг против друга. Вспоминаете?
Он помешивает ложечкой в чашке чаю, которую поставила перед ним Дина. Его последние слова она расслышала и говорит, с любопытством глядя на нас обоих:
— Ах, так вы уже раньше были знакомы?
Кашалот самодовольно и бесшумно смеётся и говорит, обратившись к Дине:
— Как же! Но господин барон был во время плавания так же необщителен, как сегодня.
— Весьма возможно, — ответил я. — К сожалению, такова моя привычка, я не особенно люблю дорожные знакомства. И этим инцидент был для меня исчерпан, но не для кашалота.
Ойген Бишоф заговорил об изумительной памяти на лица, которую только что ещё раз доказал инженер. Ойген Бишоф всегда готов наделять своих друзей всевозможными дарованиями и выдающимися качествами.
— Полно, что вы, — говорит инженер, похлебывая чай. — В этом случае никакой особенной памяти я не показал. Правда, лицо у господина барона, как у тысячи других людей, — вы меня простите, барон, но положительно удивляться надо, до чего вы похожи на множество других людей, — но зато у вашей английской трубки физиономия, несомненно, характерная. По ней-то я вас сразу и узнал.
Я нахожу, что его шутки довольно плоски и что он несколько не в меру занят моею особою. Решительно не понимаю, чем заслужил я такую честь.
— Ну, Ойген, рассказывай теперь ты, душа моя, — восклицает кашалот громко и бесцеремонно. — У тебя был, читал я, большой успех в Берлине, все газеты ведь только о тебе и говорили. А как у тебя идёт дело скоролем Ричардом? Подвигается оно?
— Не будем ли мы дальше играть? — предлагаю я.
Кашалот сделал преувеличенно испуганный, извинительный жест.
— Вы ещё не кончили? Ах, ради Бога, простите. Право же, я думал… Я ведь совсем немузыкален.
— Это отнюдь не ускользнуло от моего внимания, — уверил я его с чрезвычайно любезным выражением лица.
Он делает вид, будто не расслышал этого замечания. Садится, вытягивает ноги, берет несколько фотографий со стола и углубляется в созерцание карточки, на которой Ойген Бишоф представлен в костюме какого-то шекспировского короля.
Я начинаю настраивать скрипку.
— Мы сделали только небольшую паузу между первой и второй частью — в вашу честь, господин инженер, — говорит доктор Горский, и я слышу, как Дина шепчет мне:
— Отчего вы так неприветливы с Сольгрубом?
Я, вероятно, залился краской в этот миг, я всегда краснею, когда она заговаривает со мною. Повернув голову, я вижу своеобразный овал её лица, тёмные глаза, удивлённо и вопросительно на меня устремлённые. И я ищу ответа, хочу объяснить ей свою антипатию, объяснить, что чувствую предубеждение к людям, которые так некстати врываются в комнату. Конечно, они в этом не виноваты и могут быть в то же время превосходными людьми, я это сознаю. Таково уж их роковое предрасположение — всегда появляться в тот миг, когда они мешают. Я с этим соглашаюсь охотно, но не могу подавить в себе эту антипатию, ничего не поделаешь, таким уж я рождён…
Нет! Кого же я стараюсь провести? Ведь это все неправда. Это ревность, жалкая ревность, страдание преданной любви. При виде Дины я становлюсь цепной собакой, которая стережёт её. Кто к ней приближается, тот становится моим смертельным врагом. Каждый взор её глаз, каждое слово её уст я хочу сохранить для себя. То, что я не могу освободиться от неё, не могу встать и навсегда положить этому конец, — это болит, это горит во мне…
Тише! Доктор Горский делает знак. Он дважды ударяет смычком но пюпитру, и мы приступаем ко второй части.
Эта вторая часть H-dur-ного трио — как часто уже устрашала она меня и потрясала своими ритмами! Никогда не мог я её доиграть до конца, не чувствуя себя глубоко подавленным, и все же я люблю её страстно.
Скерцо, да, но какое скерцо! Начинается оно с жуткого веселья, с радости, от которой леденеет кровь. Какой-то призрачный смех проносится по воздуху, дикая и мрачная свистопляска козлоногих фигур. Таково начало этого странного скерцо. И вдруг над адской вакханалией поднимается одинокий человеческий голос, голос заблудшей души, терзаемого страхом сердца, и жалуется на скорбь свою.